Однако он продолжил свои собственные розыски, наняв для этой цели частных детективов. В день своего отбытия в Африку дядя отправил в Скотленд-Ярд анонимное письмо, где описал приметы своего брата, не называя его по имени. Это письмо впоследствии куда-то исчезло и никогда не фигурировало в официальных архивах. Мои собственные розыски следов этого письма позволяют мне прийти к выводу, что своим исчезновением оно обязано вмешательству некоторых весьма влиятельных политиков.
Исчезновение Джека Потрошителя совпадает с исчезновением моего отца. И лишь в 1968 году, то есть в тот период моей жизни, которому посвящен тот том моей автобиографии, который вам предстоит прочесть, я узнал, что с ним стало.
Александра Грандрит пришла, в конце концов, к мысли, что может теперь принять мужа в своей постели. К тому времени все приметы беременности были уже налицо. Поэтому дядя продолжал страдать в тишине, а затем, как он сам выразился, он «рецидивировал» и вернулся к своим мастурбациям. Он дошел даже до того, что однажды, не выдержав, «согрешил» с горничной за несколько дней до их отплытия в Африку. Но впоследствии всю жизнь чувствовал себя виноватым в потворстве своей слабости и провел оставшиеся годы жизни под невидимым гнетом постоянного ощущения mea culpaСобытия, в результате которых чета Грандритов оказалась выброшенной на дикий берег Австралийской Африки, хорошо известны читателям моего биографа. На самом деле все происходило совсем по-другому, но главное в том, что итог был тот же самый. Джеймс Кламби соорудил крепкую хижину на берегу моря, неподалеку от кромки джунглей, где они прожили двадцать месяцев.
Я родился 21 ноября 1888 года в 23 часа 45 минут.
Со дня моего рождения рассудок матери стал постепенно угасать. Теперь большую часть своего времени она проводила, уносясь в грезы по Англии, но не реальной Англии, а придуманной ею романтической, волшебной страны. Это, однако, не мешало ей заботиться обо мне и делать все как полагается, если верить дневнику дяди. Теперь уж Джеймс не мог заставить себя заниматься с ней любовью, так как это было бы похоже на то, что он пользуется ее слабоумием. Вот почему мой дядя вел поистине мученический образ жизни, и я думаю, что он с большим облегчением принял смерть, пав под ударом вожака одного из диких стад антропоидов. Если он и ощутил страх в тот момент, то, без сомнения, это был страх за своего племянника, годовалого младенца, терзаемого голодом и тянущегося к материнской груди.
Но я уже больше никогда не смог ощутить всю нежность этой груди, ибо моя мать тихо умерла во сне за несколько часов до того, как был убит ее муж. Потом у меня все-таки была мать, отдавшая мне свое молоко, но это уже было не человеческое молоко.
Утро 21 марта 1968 года было просто восхитительным. Мне исполнилось семьдесят девять лет, но выглядел я лишь на тридцать, да и внутри чувствовал себя не более старым. В то утро меня разбудило солнце, или мне так показалось. Иногда африканское солнце выпрыгивает из-за горизонта, будто старый лев из засады, и тогда его лучи, преломляясь в утреннем тумане, напоминают огненную львиную гриву. Я проснулся, как если бы волосок этой гривы пощекотал у меня в носу.
Тишина была подобна дыханию, коснувшемуся моего лица. Эта тишина и заставила меня проснуться.
Ржание лошадей, мычание коров, кудахтанье кур и болтовня обезьян — все это вдруг застряло в их глотках, будто их кто-то сжал стальными пальцами внезапного ужаса.
Голоса поваров, слуг и садовников были слышны, но казались какими-то приглушенными. Они словно повисали в воздухе, принявшем вдруг холодный голубой оттенок. И я чувствовал, как дрожат их гортани.
Страх?
Страх опасности, подкрадывающейся неслышными волчьими шагами?
Или предательство?
Очень может быть.
Джомо Кенийята говорил, что я был единственным белым, которого он когда-либо уважал. Он хотел сказать: единственный, которого он когда-либо боялся.
Во время так называемой «революции Мау-Мау» он запретил своим людям пытаться что-то предпринимать против меня. Негры моего племени, сначала приютившие меня у себя, а затем сделавшие своим вождем, после, того как подвергли ритуальной инициации (содомия и кровопускание), ненавидели людей племени ажикуйюс. Но меня они любили не так, как любят брата, а как поклоняются полубогу. Они, не колеблясь, отдали бы за меня свои жизни, если бы это потребовалось.
Впрочем, каким бы белым я ни был, я был более африканец, чем сам Кенийята, и он это прекрасно знал. Разве не был я воспитан антропоидами?
Мои братья по крови, воины племени, приютившего меня, теперь почти все мертвы. В живых остались лишь убеленный сединами старик с ломкими хрупкими костями.
Некоторое время тому назад от меня потребовали принять кенийское подданство — что обязало бы меня объяснить происхождение моего состояния — или покинуть страну. Старик Кенийята почувствовал себя достаточно сильным, чтобы отправить мне этот ультиматум. Хотя он уже не числился официальным руководителем государства, мне не составило труда догадаться, чья рука незримо водила пером написавшего это предписание.
Я отказался делать выбор. И с тех пор стал ждать. Но ничего не происходило, и со временем я чуточку расслабился.
Солнце больше не было старым львом. Оно стало красным оком Смерти, этой старой ненасытной пьяницы, жаждущей меня вот уже скоро восемьдесят лет.
В данный момент красное око было рассечено пополам моим членом, затвердевшим от желания пописать. Я лежал на спине совершенно голый и следил, как красный шар карабкается по члену вверх, собираясь усесться на самую его маковку.